Двадцать лет кайфаНезадолго до снятия Хрущева было опубликовано письмо лидера итальянской компартии Тольятти, в котором он поставил вопрос о необходимости демократизации — Начнем с того, что советское многонациональное государство, по большому счету, было не столь уж оригинально. И, конечно, слова о том, что Советский Союз был империей, — это неправда. Другое дело, что Советский Союз был государством, которое можно определить как постимперское, то есть оно возникло на базе империи и, естественно, в этом смысле представляло собой некую форму, достаточно двусмысленную. Империей СССР не был прежде всего потому, что все граждане имели равный статус и все республики имели равный статус. Сущностная характеристика империи — неравенство или иерархия статусов граждан и территорий. Причем империи не обязательно предполагают, что это неравенство всегда подразумевает, скажем, угнетенное положение тех или иных групп. Это неравенство просто предполагает неодинаковый статус. Поэтому идея о пятнадцати республиках, имеющих совершенно равный статус, была антиимперской. С другой стороны, она была не новаторской, потому что идея равенства частей империи уже присутствовала в дискуссии о том, как можно реорганизовать Британскую империю, дискуссию, которая велась в Англии и в Канаде с 1880-х или в Австро-Венгрии чуть позже. Если мы возьмем, наконец, ту государственную практику, которая имела место в Швейцарии, то увидим, что советский план создания многонационального государства полностью лежал в русле общего направления мысли европейских и отчасти колониальных реформаторов конца XIX — начала XX века. Просто в Советском Союзе эта схема была реализована, скажем так, с максимально возможной последовательностью и на фоне революционного изменения экономической и социальной систем, что придало советской национальной политике свою специфику. Ее нельзя рассматривать в отрыве от социальных и экономических изменений. И в этом плане, кстати говоря, последующий распад СССР связан отнюдь не с провалом советской национальной политики, а как раз с ее блистательным успехом, так же как и распад колониальных империй порожден не тем, что колонизаторы всё делали плохо. Ведь если взять британские тексты о будущем Индии, написанные в Викторианскую эпоху, там прямо сказано, что Индия станет самостоятельной тогда, когда индийцы «дозреют до единого государства и демократии». И во многом благодаря политике Британской империи они очень быстро дозрели до самостоятельности. Советский Союз среди прочего создал национальную интеллигенцию, самодостаточные кадры. И постсоветский опыт, как ни парадоксально, говорит скорее о том, насколько успешной была советская методика национального государственного строительства. Потому что, хотя все постсоветские республики прошли через очень тяжелые процессы и большая их часть не являются демократиями, они сохранились как государства, ни одна из них не стала тем, что называется failed state — несостоявшимся государством. — Советский Союз просто создал государственность для многих наций. — А очень многие страны Африки не смогли состояться. Есть территория, но они не могут устойчиво воспроизводиться как государства. Они не могут существовать без иностранной помощи. Не могут сами решать свои проблемы. С этой точки зрения советская методика создания национальных государств в рамках единой федерации оказалась успешной. И в этом смысле, как я не вижу чего-то противоестественного в возникновении СССР, так не вижу ничего катастрофического и трагического в его распаде. Это было закономерным результатом успеха советской национальной политики. Другое дело, как этот распад произошел. То, что он произошел в такой авторитарной, антидемократической и безответственной форме, как раз очень большая проблема и претензия к Советскому Союзу — он создал такие национальные элиты, которые оказались недемократическими и безответственными по отношению к собственному народу. В этом и состоит диалектика советской истории. — Но не связан ли такой характер элит, точнее, то, как они себя повели, с распадом экономического механизма, с помощью которого они существовали? — Конечно. Я говорил, что невозможно отделить национальное государственное строительство от экономических процессов. Советский Союз обещал построить социализм, а реально ускорил модернизацию. Беспрецедентно ее ускорил. И это была беспрецедентно успешная модернизация. Удалось построить индустриальное общество, которое довольно быстро потом начало эволюционировать, и в нем возникла потребность стать таким же, как и другие индустриальные общества, то есть капиталистическим индустриальным обществом. Успех Советского Союза был в известной мере обеспечен его непохожестью на другие страны, но парадокс в том, что этот успех создал потребность стать таким же, как все остальные. Та самая идея «нормального» общества. И опять диалектика, опять противоречие и отрицание. Механизм, который функционировал одновременно блистательно в смысле темпов роста и ужасно в смысле моральном, был приспособлен для сверхнагрузок. А в условиях уже относительно благополучных он, к счастью, перестал быть жестоким, но одновременно стал страшно неэффективным. Как только Советский Союз начал утрачивать мобилизационную способность, которая предполагала среди прочего еще и крайнюю жестокость, он начал разлагаться. Другой вопрос, мог ли он быть реформирован. Наверное, в 1960-е годы такие возможности были, но, увы, попытки реформ не закончились успехом. И дальше мы видим просто разложение старого механизма, которое неминуемо привело к появлению новых элит — авторитарных, коррумпированных — и к возвращению бывших советских республик в орбиту глобального капитализма на роли периферийных государств. И в этом самая большая трагедия, которую мы переживаем. Она состоит в том, что из периферийного состояния мы вырвались огромными, титаническими и трагически дорогими усилиями. И то, что сейчас разрушается достигнутое за период сталинской и постсталинской модернизации, вдвойне трагично. Потому что это делает те жертвы в значительной мере бессмысленными. Раньше они могли быть не морально, но исторически оправданными. А сейчас подрывается некоторая внутренняя состоятельность общества. В результате целый ряд республик Советского Союза, которые действительно не были колониями, становятся постколониальными странами, не пройдя колониальную эпоху. И с этой точки зрения ситуация, допустим, в той же Центральной Азии и в Закавказье очень трагична. Закавказье, например, стремится быть ближе к Европе, а на самом деле оказывается все дальше и дальше от нее. Сама же по себе независимость не сделала их ни ближе, ни дальше от Европы. — А не было ли формирование элиты — такой, которая получилась, — следствием жестокости, с которой была уничтожена предыдущая, дореволюционная элита? — С этим я не согласен, потому что на самом деле, когда говорят о жестокости русской революции, то забывают, что как раз по отношению к старым элитам русская революция, при всей своей жестокости, была не хуже всех остальных революций. Французская и английская революции систематически устраняли старую элиту, причем ставили перед собой именно осознанную цель истребить аристократию поголовно. Уровень насилия по отношению к старой элите во Франции в 1793 году был катастрофический. Да и английская революция, если посмотреть повнимательнее, сопровождалась таким же систематическим террором по отношению к старой аристократии. Особенность русской революции в том, что на определенном этапе возник уже вторичный сталинский террор — против своих. — Против новой элиты? — В значительной мере была вычищена именно первая версия советской элиты — в 1930-е годы. Парадокс в том, что с моральной точки зрения все было очень страшно, но с точки зрения демократизации элиты это был очень позитивный Та советская интеллигенция, которая страшно переживала по поводу убийства царской семьи, по поводу жертв 1937 года, по поводу прочих ужасов и безобразий, в значительной мере состояла из детей советских выдвиженцев, попавших на свои места благодаря тому, что эти места были расчищены сначала в 1917-м, а потом, увы, в 1937-м. — И плюс сама площадка была существенно расширена. — Да. Поэтому, я думаю, корень проблемы не надо искать в 1930-х годах. Надо искать его в 1960-х, когда была некоторая реальная развилка: выйти на новый виток демократизации и преобразований или попытаться законсервировать то, что есть. Победила линия консервации, причем делали они это, как ни странно, тоже очень успешно. Они настолько хорошо законсервировали ситуацию, что привели страну к тому коллапсу, в котором она оказалась в 1990-е. В 1950–1960-е годы, в хрущевское время, в Советском Союзе постоянно возникали какие-то конфликты, волнения. Причем они подавлялись с невероятной жестокостью, хотя это было вроде бы время оттепели и либерализации. И в Муроме, и в Новочеркасске, и в Бийске, и в Александрове — применение боевого оружия, последующие расстрелы. Необоснованно жестокое поведение власти в ответ на мирные демонстрации или, в худшем случае, хулиганское поведение. Но эти волнения не случайность. Если читать протоколы, собранные материалы, показания людей, то предстает взбаламученное, неврастеничное, истеричное общество. Одновременно волна хулиганства, которое было большой социальной проблемой в масштабах страны. Огромное количество малообразованных, плохо социализированных людей. — Это последствия новой волны урбанизации. — Да. Но брежневская система удивительным образом смогла все эти проблемы решить. Брежневу удалось успокоить, умиротворить общество. Большей части общества застой был вполне в кайф. Беда в том, что именно это гораздо более образованное, гораздо более мирное, гораздо более социализированное, стабильное общество оказалось абсолютно бессильным против собственной элиты в тот момент, когда элита решила, что пора разворачиваться. И решила принести это общество в жертву своим собственным планам. — Незадолго до снятия Хрущева было опубликовано письмо лидера итальянской компартии Тольятти, в котором он поставил вопрос о необходимости демократизации советской системы. Но была ли такая возможность в те годы? — Действительно, Советский Союз подошел к рубежу, за которым он уже не мог успешно развиваться без демократии. Но одновременно он мог еще некоторое время без демократии, не развиваясь, спокойно существовать. И это был выбор: двадцать лет спокойной жизни без перемен или риск перемен. Мы возлагаем всю ответственность за выбор застоя на Брежнева, на элиту, на бюрократию. А я думаю, что само общество согласилось на брежневский исторический компромисс. — Но ведь советское общество, как сейчас стало особенно хорошо видно, было крайне разнородным. Не привела бы демократизация к тому, что уже тогда восточные республики отвалились бы? — Может, и отвалились бы. Хотя на протяжении 1960–1970-х годов налицо была тенденция к формированию пресловутого советского народа. В те же 1970-е я, еще подростком, был в Узбекистане и видел, что это общество очень сильно отличается от того, в котором мы жили, допустим, в Москве. На каком-то глубинном уровне вдруг вылезали полуфеодальные, архаичные отношения. Но в чем парадокс? Модернизация среднеазиатских элит привела к тому, что эти традиционные и архаические отношения были переупакованы таким образом, что смогли снова развиваться уже в современных условиях. Процессы, которые происходили в 1960–1970-е, с одной стороны, сближали разные части Советского Союза, а с другой — создавали центробежные тенденции. В этом не было бы никакой беды, если бы это были демократически ориентированные центры. Ведь даже в Прибалтике, при куда большей способности местных элит говорить языком демократии, чем в том же Узбекистане, демократическими они не были. Они это очень хорошо показали сразу, как только оказались у власти, лишив значительную часть населения своих республик демократических прав.Мы оказались в ловушке: были запущены процессы формирования локальных элит, которые оказались носителями сепаратизма, а вот процессы формирования демократического гражданского общества, которые тоже шли в Советском Союзе, но существенно отставали, были подавлены в ходе распада СССР этими же самыми элитами. Распад СССР был в значительной мере поражением демократии. — Можно ли, на ваш взгляд, проводить аналогии между проблемами Европейского сообщества и Советского Союза? — Очень сильные параллели, по крайней мере на эмоциональном уровне. Наблюдая европейских чиновников, поражаешься, насколько они похожи на наших брежневских. Причем как поразительно они соединяют приверженность свободному рынку с тупым бюрократическим консерватизмом, нежеланием принимать реальность, с потребностью цепляться за провалившуюся политику, с какой-то поразительной ограниченностью. В Европе свободный рынок превратился в такую же идеологему, какой в 1970-е у нас была идеология Суслова. Там идеология свободного рынка — это такой коллективный Суслов, в Брюсселе сидящий. У нас Суслов был один, а там их очень много — вы спокойно их можете менять: на смену одному приходит другой такой же точно, как из инкубатора. Бюрократия есть бюрократия, и она воспроизводит определенные типы в любой стране. И как оборотная сторона этой медали, конечно, удушение демократического процесса. Начиная с Маастрихтского договора, когда все больше и больше власти переходит к невыбранным органам, когда правительство приобретает возможность действовать в обход собственного населения и собственных парламентов, а парламент превращается в машину для голосования. Как, например, в Италии, где парламент все годы правления Берлускони не был местом для дискуссий. То есть что мы видим в Европе? Мы видим усиление бюрократии. Мы видим усиление идеологического догматизма. Мы видим отсутствие связи между властью и населением. И мы видим такую же, как в Советском Союзе брежневского времени, неспособность развернуть политику, то есть чудовищную инерционность. И очень большие институты, огромные размеры которых придают политическим и экономическим процессам неуправляемость. Так же Советский Союз начал терять управляемость к концу своей истории. Но только ли Евросоюз? Когда я в 2008-м году был в Пекине и общался с китайскими экспертами и чиновниками — понятно, что с нами общались не самые высокие чины, но достаточно характерные личности, — я подумал, что и здесь поразительный триумф буржуазного брежневизма. С одной стороны, абсолютно капиталистические ценности: рынок, деньги, прибыль — ничего больше не обсуждается. С другой стороны, они даже внешне выглядят как брежневские чиновники: серые пиджаки, галстуки, невыразительные лица и вся манера поведения. Оказывается, что бюрократия брежневского типа может функционировать в условиях рынка, и до известной степени успешно функционировать. Потому что Китай же успешная страна, нельзя сказать, что он разваливается. Но отсюда у меня возник целый ряд, так сказать, внутренних вопросов, для себя, которые привели меня к подозрению, что в Китае все тоже будет очень драматично и совсем не так, как ожидают. Что китайское чудо, как и брежневская стабильность, может обернуться внутренним распадом. Евросоюз поразительно повторяет ошибки позднего Советского Союза. Причем ситуация в чем-то даже хуже. Потому что Советский Союз с его плановой экономикой мог существовать в условиях застоя, просто повторяя год за годом плановые задания, а рынкам заведомо присуща динамика — и в этом принципиальное отличие. Такая политическая и идеологическая стагнация в сочетании с динамикой рынка социально и культурно дискомфортна. Поэтому в Советском Союзе был сладкий сон, а потом тяжелое пробуждение, а в Европе не было ощущения такого сладкого сна, который был у советского человека середины 1970-х. — Распад Советского Союза оказал в каком-то смысле оглушающее воздействие на левое движение. Насколько возможно возрождение левого движения и на какой основе? — Распад Советского Союза не привел к кризису левого движения, он выявил, в каком кризисе левое движение находилось до этого, причем в течение длительного времени. Уже 1968 год выявил кризис старых левых, то есть социал-демократов и коммунистов. Но и новые левые полностью выдохлись к середине 1970-х, и новое левое движение оказалось в чем-то еще более слабым политическим проектом, чем традиционные рабочие партии, потому что за теми партиями была все-таки некая правда исторических потребностей. А бунт радикальных тинейджеров, который сломал механизмы старых партий, не создал им замены. В той же Франции кто бунтовал? Основная масса — дети рабочих, интеллигенция в первом поколении. Они презрительно бросали своим родителям, состоявшим в коммунистической или в социалистической партии, что те предали идею революции за чечевичную похлебку. За телевизоры, за автомобили, за отдельные квартиры, за приличную зарплату. Вы отказались от пролетарской идеологии революционного социализма, гуманизма и так далее. Они не понимали, что предыдущее поколение воевало, участвовало в Сопротивлении, трудилось, чтобы им дать образование. — То же самое произошло и у нас. — Да, совершенно верно. Они презрительно отвергли все эти жертвы, при этом пользуясь результатами. Они же не сказали: мы презираем вас, поэтому сами пойдем работать на заводы. Они говорили: вы мещане, а мы — интеллектуалы. И заметьте, что именно данное поколение, когда оно пришло к руководству левых партий, эти партии в конце концов добило. Все эти люди типа Йошки Фишера, Тони Блэра, Герхарда Шредера вышли из новых левых. Поэтому я думаю, что левые свой крах 1990-х годов заслужили. Если бы левое движение было более содержательным, оно бы выдержало удар, связанный с крахом СССР. И сейчас левое движение приходится придумывать заново. Причем, что очень интересно, многие новые социальные и политические движения заново проходят этапы, которые когда-то проходили традиционные левые в XIX веке. Те же самые бунты в Англии, про которые у нас очень много говорили, очень похожи на старые пролетарские бунты позапрошлого века. Те же кварталы, тот же сценарий. Другое дело, что сейчас люди могут быстрее учиться: есть книги, интернет. Поэтому я думаю, что процесс будет проходить стремительнее. И есть опыт СССР — ведь это гигантский кладезь позитивных и негативных практик. Причем самое трудное — отделить одно от другого, потому что в реальной истории это было взаимосвязано. В реальной истории мы не можем, к сожалению, отделить индустриальный рывок 1930-х годов от террора, который происходил в это же время. Но в исторической перспективе мы можем понять, где, так сказать, зерна, а где плевелы. И в этом смысле принципиально то, что новое левое движение все-таки рождается из идеологии демократии, что не отрицает необходимости преобразований, выходящих за рамки капитализма. |